RSS Выход Мой профиль
 
В.А.Слепцов сочинения в 2-х томах| ТОМ 1. Жизнь и творчество.


То есть не плакать нужно, а бороться и мстить.
Этими словами Слепцов выражал кредо всего «Современника». Повторяю, критика тогдашней общественной жизни дана в статье Слепцова с тех самых позиций, на которых стояли руководители этого органа революционно-демократической «партии»: Некрасов, Чернышевский, Щедрин, Добролюбов; она является живым доказательством идейной близости молодого писателя к вождям революционного движения шестидесятых годов.
Никто из той литературной группы, к которой мы обычно причисляем Слепцова,— ни Решетников, ни Помяловский, ни Левитов — не мог бы написать от лица «Современника» подобную редакционную статью, где была бы так четко изложена боевая программа журнала и заключался бы такой явный призыв к революционному действию.
Заявить через голову цензуры о том, что «Современник», несмотря на террор? все же не поставлен на колени и остается по-прежнему верен своим революционно-демократическим принципам, было в ту пору актом величайшего гражданского мужества, для которого требовалось — помимо всего — виртуозное владение эзоповой речью. Таким образом, уже этой своей ранней статьей Слепцов обнаружил и зрелость своей политической мысли и незаурядное умение владеть гибкой тактикой революционной борьбы, которую выработал в «Современнике» за несколько лет до того Чернышевский.
Повторяю: здесь первое отличие Слепцова от других молодых беллетристов шестидесятых годов, у него, у единственного, был талант публициста, прекрасно усвоившего эзопову речь и умевшего теоретически осмыслить программу вождей революционно-демократической «партии».
Смелый поступок Слепцова не вызвал репрессий, так как в том и заключалось драгоценное качество эзоповой речи, выработанной «Современником» в шестидесятых годах, что, понятная массе читателей, она оставалась недоступной чиновникам цензурного ведомства
Вскоре Слепцов вознамерился выступить с новой статьей, имеющей такой же двухпланный характер. На этот раз он попытался

1 Характерно, что рядом с этой статьей Слепцова некрасовский «Современник» напечатал тогда же еще несколько зашифрованных откликов на события «трудного времени»: в той же книжке журнала был напечатан и щедринский набросок «После обеда в гостях», и стихи петрашевца Дурова, и стихи Павла Ковалевского, несомненно обращенные к Александру II (по поводу арестов Чернышевского, Михайлова, Серно-Соловьевича и многих других).
16
совсем иначе замаскировать ее политический смысл: придал ей видимость невинной театральной рецензии, благо незадолго до этого в Петербурге было впервые поставлено «Доходное место» Островского. Эта «рецензия» Слепцова давно уже считалась утерянной и обнаружена буквально на днях, и, если не знать о ее скрытом подтексте, она, пожалуй, покажется еще более нескладной, чем статья о прогулке по Питеру. Но ее подтекст чрезвычайно значителен, ибо Слепцов воспользовался пьесой Островского, чтобы снова протащить сквозь цензуру тайное воззвание «Современника» от имени революционно-демократической «партии» к молодежи шестидесятых годов— и снова укрепить ее в уверенности, что, кроме революции, не существует иного пути к достижению народного счастья.
Казалось бы, не было ни малейшей возможности заявить такую крамольную мысль под гнетом тогдашней цензуры, . усилившей свою трусливую бдительность в условиях разбушевавшейся реакции.
Но и здесь Слепцов показал себя мастером эзоповой речи. Исподволь, при помощи целой системы намеков он привел своего читателя к мысли, что при полицейском режиме, охраняемом тюрьмами, штыками, жандармами и бесчисленной ордой цензоров, общественное мнение есть фикция, которой могут тешиться лишь враждебные народу болтуны-либералы, умиляющиеся «благодетельной гласностью». Эта мнимая гласность так же чужда интересам народа, как чужды им «гуманные» реформы царизма, и поэтому для трудящихся масс остается единственный путь — революция.
К этому пути и призывает Слепцов при помощи иносказаний эзоповой речи. «В том-то вся штука, что для наших героев все дело в словах... Бедные!.. Красивые фразы... были для вас всегда дороже дела. Вы не знали, что .делатьно тем хуже для вас, друзья мои, тем хуже для вас. Что же вы за герои после этого, если вы не знаете, что вам делать, не знаете, куда деваться с вашим героизмом?» 2
Наказанным, судимым, обвиненным,
Ты изреки прощения глагол
И прочь гони невежду и слепца,
Карателей, преступно бессердечных...
Из чего можно заключить, что статья Слепцова отвечала заранее намеченному плану редакции «Современника».

1 Напоминаю, что в том же году «Современник» только что напечатал «Что делать?».
2 Статья сохранилась в корректуре без заглавия и названа ус« ловно (вероятнее всего — Пыпиным) «Доходное место» г. Островского»1.

Для читателя, изощрившегося в понимании эзопова языка, это было ясным призывом к революционному подвигу, тем более что термин «дело» на условном языке шестидесятых годов означал революцию.
Уже из этих забытых статей молодого Слепцова, изложенных тайнописью, которую удалось расшифровать лишь теперь, видно, как велик был революционный накал его мыслей в том самом 1863 году, который, как мы только что видели, находился, так сказать, в центре его биографии. Несмотря на то, что в «Современнике» Слепцов был новичком, он сразу же усвоил всю тактику боевой пропаганды журнала и оказался одним из самых последовательных приверженцев политической программы Чернышевского, к осуществлению которой он даже в условиях террора безбоязненно призывал молодежь.
Слепцовская статья была набрана для десятой книжки «Современника:», но так и не появилась в печати. Цензура запретила ее, хотя и не разгадала ее революционного смысла. Из-за запрета статья около ста лет пролежала под спудом, и лишь теперь ленинградский ученый Э. Боград обнаружил ее в архиве академика А. Пыпина.
Эти два незамеченные выступления Слепцова служат новым доказательством того, что несправедливо забытый писатель принадлежал к наиболее левому флангу революционной демократии шестидесятых годов и что в самом началу своего литературного поприща он выступил как бесстрашный пропагандист тех идей, приверженность к которым в то время каралась тюрьмою и каторгою.
Этим же идеям он служил и в своей беллетристике.. Лучшие его рассказы и очерки (не говору уже о довести «Трудное время») проникнуты ненавистью ко всему социальному укладу тогдашней России. Если бы нужно было определить в двух словах общую тенденцию его сочинений, я сказал бы, что она заключалась в протесте против того надругательства над человеческой личностью, которое свирепствовало в русском быту. Ежечасное, ежеминутное втаптывание человеческого достоинства в грязь — эта тема всю жизнь волновала Слепцова. Люди его рассказов давно уже не верят, что есть на земле справедливость, правосудие, бескорыстное участие и добро, и даже удивились бы, если бы вдруг оказалось, что кто-нибудь из «сильных и сытых» поступил с ними по правде и совести. Крестьяне, например, так привыкли к грубому своеволию властей, что, прослышав, будто их будут запрягать, как скотов, тотчас же поверили этому слуху: так глубоко укоренилось в них сознание, что начальство лишь затем и существует, чтобы грабить, разорять и обижать. И если, например, старшина начинает слишком умильно говорить им о пресвятой богородице, это значит: подавай ему деньги. Едва только голова залопотал о «престоле всевышнего», слушатели перебили его: «Да уж ты сказывай, что ли, по многу ли с души-то. По гривне, что ли?» («Свиньи»).
Мало того, что хозяин в слепцовском рассказе бьет ученика по голове чем попало. Мало того, что ученик от ежедневных побоев тяжко заболел и слег в постель. Самое поразительное заключается в том, что хозяин вычитает с побитого ученика за лечение, хотя сам оке и виноват в его болезни. («Спевка»).
А еще поразительней то, что это никого не поражает, что все это считается в порядке вещей.
Не было такой барской усадьбы, такого городишка, такого завода, такого волостного правления, где Слепцов не заметил бы бес-* численных насилий и обид, причиняемых простому человеку.
Казалось бы, бесплатная больница для бедных — воплощение самой нежной заботы о людях. Но Слепцов целой серией тонко отобранных фактов наглядно показывает, что на бездушно-бюрократической почве даже гуманнейшие учреждения словно нарочно устроены так, чтобы душить и ущемлять человека.
Лечение в этих больницах — одно издевательство. «Нешто долго человека испортить! Это им ничего не значит»,— говорят о тамош* них лекарях пациенты. «Больница!.. Тоже больницей называется! Да я бы туда паршивой собачонки не положил...' Свежему человеку взойти нельзя, как дверь ту отворил, так его назад и качнуло: смрад, духота, стон» («Владимирка и Клязьма»).
Генерал от медицины обходит больных. Но когда больной заяв* ляет ему:
«— У меня воспаление было в кишках...
— Вас не спрашивают,—замечает генерал. И обращается к ор» яинатору:
— Это кто такой?
— Больной-с...
— Я вижу, что больной. Кто он такой?
— Мещанин-с.
— Ты. как же смеешь надевать колпак? а?» — и т. д.
Даже умирающий не защищен от обид и насилий. У женщины тифозная горячка. Видя, что ей не дожить до утра, ее хватают под мышки, вытаскивают из-под нее тюфячок и бросают ее на голые доски: «Ну, вот и чудесное дело. Теперь умирай с богом!..» («Сцены в больнице»).
Характерно, что тогдашняя критика готова была объявить безы« дейными даже такие рассказы Слепцова. Близкий ему журнал «Книжник», сочувствующий его направлению, писал: «Что, например, можно выжать из сцены «В больнице». Кроме наблюдательности и смешных случайностей — ничего. Эти лохмотья только увеличивают объем книги, не прибавляя никакого достоинства»
IV
Но мало того, что мы, как теперь выясняется, не вполне понимали убеждения Слепцова, мы вряд ли в достаточной мере оценили его как художника. Между тем, если бы от всего литературного наследия Слепцова не осталось ничего, кроме одного-единственного рассказа «Питомка», мы и тогда знали бы, что это был первоклассный художник очень тонкого и строгого вкуса, достойный предшественник Чехова.
Критики и рецензенты обычно сводят фабулу «Питомки» к изображению тех надругательств, каким подвергалась бесправная женщина в тогдашнем зверином быту. Но есть в рассказе и нечто другое, внушавшее тогдашнему читателю надежду и радость, ибо наперекор этому звериному быту с первых же строк возникал светлый образ деревенского праведника, который всем своим нравственным обликом противостоял бесчеловечной жестокости окружающей жизни. В беглом, лаконическом наброске Слепцова перед читателем вставал во весь рост замечательный русский характер — щедрый, веселый, открытый, чуждый ханжества, дружески расположенный к людям и притом не только не щеголявший своим благородством, но даже не подозревавший о нем. И что всего драгоценнее — образ этого праведника дан без малейших прикрас. Им восхищаешься и в то же время веришь в него, потому что это самый обыкновенный мужик, неотесанный, темный, грубый,— и, рисуя духовную его красоту, Слепцов не только не скрывает его отрицательных качеств, но всячески подчеркивает их, отчего образ становится более правдивым и жизненным. Отношения этого крестьянина к женщине, которой он оказывает братскую помощь, деликатны, целомудренны, вполне бескорыстны, но тем-то и замечательна тонкость изобразительной манеры Слепцова, что именно сквозь грубость крестьянина он.дает нам почувствовать его деликатность.
В избе, куда крестьянин и его спутница пришли ночевать, их приняли за мужа и жену. Хозяйка избы простодушно сказала:
«— Ну а коли ложиться, ложитесь. Ты небось, молодка, с хозяином с своим?..
— Кто? мы-то, что ли? Нет, мать, мы врозь. Мы ноне с ней, я тебе скажу, вот как: чтобы ни отнюдь, говеем...

1 «Книжник», 1866, № 2, стр. 119.

— Что ж так?
— А так: потому спасаться хотим. Вот что..; Анисья, ты в сенях, что ли?
— Я в сенях.
— Ну, а я пойду на двор».
Это и есть грубость из деликатности: выдавая спутницу свою за жену, он тем самым ограждает ее от обидных подозрений и расспросов.
Каким нужно быть сильным художником, чтобы, не пряча темных сторон своего персонажа, все же утвердить в нашем сознании его привлекательный образ как воплощение душевной чистоты.
Образ этого крестьянина имел для читателей шестидесятых годов особый политический смысл, ибо он внушал им уверенность, что
...ни работою,
Ни вечною заботою,
Ни игом рабства долгого,
Ни кабаком самим
Еще народу русскому
Пределы не поставлены:
Пред ним широкий путь
Эпиграфом к «Питомке» могли бы служить строки Некрасова, которыми вдохновлялись более поздние целые поколения революционных бойцов':
Золото, золото Сердце народное! 2
Рассказ Слепцова был высоко оценен в «Современнике». В том же 1863 году Щедрин написал для декабрьской книжки журнала статью, где отзывался с большой теплотой о новом произведении молодого писателя, хваля его главным образом за его смелую правду.
«В этом смысле,— писал Щедрин,— какой-нибудь . коротенький рассказ вроде «Питомки» г. Слепцова гораздо драгоценнее, нежели целое литературное наводнение, выданное г. Писемским под названием «Взбаламученного моря»3.
Статья Щедрина по цензурным условиям не могла появиться в печати и была опубликована значительно позже. Примечательно, что суровый сатирик на прЬтяжении года трижды заявлял в «Совре-

1 Н. А. Некрасов, Поли. собр. соч. и писем, т.. Ill, М. 1949, стр. 352.
2 Там же, стр. 390.
3 Н. Щедрин (М. Е. Салтыков), Поли. собр. соч., т. VI, М. Г937, стр. 538—539.

меннике» о своем сочувствии к слепцовским произведениям и о солидарности с его убеждениями.
В ту пору оптимизм «Питомки» отвечал насущной социальной потребности, потому что многие наиболее шаткие элементы революционного лагеря, как это постоянно случается в эпохи реакции, растерялись и впали в отчаяние. Нужно было снова и снова напоминать этим людям, что народ, которому они отдают столько сил, достоин их жертв и подвигов. Не забудем, что в 1863 году была написана знаменитая поэма Некрасова «Мороз, Красный ноо, посвя-щенная такому же прославлению «сердца народного».
Этим возвеличением нравственной силы народа (а стало быть, и его революционной потенции) Слепцов наиболее близок Чернышевскому, Щедрину и Некрасову.
Поэтому с таким недоумением встречаешь широко распространенную ложь, будто все слепцовские очерки из народного быта написаны в «смехотворно-отрицательном» духе и глумятся над русским народом. По безапелляционному утверждению критика Скабичевского, Слепцов в своих рассказах ограничивается «одною (!)Г комическою стороною» крестьянской жизни и потому, «кроме смеха, ничего из этих рассказов вы не выносите». «Факты, выставляемые Слепцовым,— продолжает с таким же пренебрежением критик,— слишком мелочны и случайны, чтобы заставить вас серьезно заду* маться над ними, тем более что, гоняясь за комизмом, Слепцов впадает на каждом шагу в утрировку и шарж...» 1 Это дикое суждение о произведениях Слепцова Скабичевский высказывал множество раз. В одной из своих статей он хвалит других писателей за то, что у них не встречается «такого высокомерно-легкомысленного глумления над мужиком, какое поражает нас в очерках Николая Успенского и Слепцова» 2.
Итак, одного из самых упорных и деятельных «народных заступников», создавшего привлекательный образ деревенского праведника, из года в год рисовали читателю зубоскалом, издевавшимся над народною жизнью! Чтобы представить Слепцова в таком чудовищно искаженном виде, критик выбросил за борт, утаил от читателя и «Владимирку и Клязьму», и «Письма об Осташкове», и слепцовские статьи в «Современнике», и даже «Питомку», в которой сказалось благоговейное отношение, к народу.

1 А. М. Скабичевский, История новейшей русской литературы 1848—1898 гг., изд. 4-е, СПБ. 1900, стр. 213.
2 «Русская мысль», 1899, № 4, стр. 19. Резкую отповедь Скабичевскому дал, как известно, Плеханов (см. Г. В. Плеханов, Сочинения, т. X, М.—Л. 1929, стр. 312).

Я не приводил бы этих суждений ныне забытого критика, если бы они не были чрезвычайно типичны для многих и многих критических отзывов, посвященных творчеству Слепцова. Черствое, холодное, глумливое равнодушие к людям вменялось Слепцову в вину многими его литературными судьями. Они так и твердили один за другим, будто от его рассказов «веет каким-то холодом, кото* рый заставляет подозревать (!) в авторе недостаток чувств»
Это обвинение тяготело над Слепцовым всю жизнь.
И после его смерти нашлись литературные критики, которые объявили его беспринципным скептиком, безыдейным гаером, смеявшимся с бесцельной иронией,—«иногда насмешливым, иногда холодным, редко грустным скептиком, для которого в жизни не сохранилось никаких упований»2. Но виноваты были его судьи, а не он. Они никак не умели привыкнуть к его своебразному стилю: к нарочитому спокойствию авторской речи, лишенному интонаций протеста и гнева, к полному отсутствию внешнего пафоса. «Черствость» и «холодность» Слепцова они видели в том, что, описывая «свинцовые мерзости» русского быта, он нигде не проклинает, не жалуется, не кричит от негодования и боли. Голос у него при всех обстоятельствах ровный, эпически сдержанный. Он протокольно констатирует факты, нигде не выказывая своего отношения к ним. Какая бы ни клокотала в нем ненависть к «сильным и сытым», как бы ни возмущался он эксплуататорским угнетением масс, он предпочитает выражать свои чувства исключительно при помощи образов. Он хочет, чтобы изображенные им картины произвола, невежества, нищеты и бесчеловечной жестокости говорили сами за себя и сами побуждали читателя к протесту и гневу. Всю свою ставку он делает на яркость, убедительность, правдивость и жизненность образов, уверенный, что они не нуждаются ни в каких комментариях.
Но эта эстетика была чужда тогдашним рядовым читателям.
Мнимое невмешательство автора в изображаемую им «уродскую» жизнь было для них непривычно. Они не могли освоиться с литературной манерой Слепцова, которая нашла свое оправдание лишь гораздо позднее в гениальных творениях Чехова. Впрочем, Чехов и сам до конца своей жизни был таким же непонятым автором — и по той же причине: не умея осмыслить его сложную и тонкую живопись, критики, глухие к языку его образов, с тупым постоянством твердили о нем, будто он «индифферентист», у которого «холодная кровь» и

1 Е. И. У тин, Из литературы и жизни, т. I, СПБ. 1896, стр. 36—37.
2 «Русские ведомости», 1903, № 81.

который совершенно лишен какого бы то ни было «морального стержня»!
Теперь, после того как пять или шесть поколений наконец-то научились разбираться в сложных художественных концепциях Чехова, очерки и рассказы Слепцова стали для нас гораздо понятнее. Но в то далекое время читателю, не освоившемуся с его якобы «объективистской» литературной манерой, и вправду могло показаться, будто он, как посторонний прохожий, безучастно наблюдает страдания людей и с полнейшим равнодушием регистрирует эти страдания на страницах своих рассказов и очерков.
Возьмем хотя бы его рассказ «На железной дороге». Там в числе других пассажиров вагона изображен мимоходом деревенский мальчишка, который едет в город поступать на завод. Слепцов не только ни словом не высказывает своих симпатий к нему, но тут же дважды сообщает читателю, что мальчишка и сам, по всей видимости, равнодушен к своей судьбе. Он равнодушно болтает ногами и равнодушно отвечает на расспросы едущей с ним — и тоже равнодушной — ста* рухи. Та спрашивает его от нечего делать.
— Что это у те на лбу-то? аль родинка?
— Тятька хворостиной,— равнодушно отвечает мальчик, потрогав это место пальцем.
— Как же это он тебя?
— Я в лес убег.
— Зачем же ты убег?
— Ат фабрики.
— Ну, а он тебя и пымал?
— И пымал.
— Ах, голубчик ты мой! Ну что ж? Тут он тебя хворостиной-то и попужал?
— Вперед хворостиной, а после домой привез, лошадь отпряг и зачал вожжами пужать: все пужал, все пужал; мать отняла — он матери дугой глаз вышиб.
— Ах, ах, ах! Что ж он у вас такой? Аль горяч?
— Нет, не горяч — он купцу должен».
Крохотный диалог — полстранички! — произнесенный с наружным спокойствием, но в нем отчаянный вопль о страшной беде, разразившейся над пореформенной деревней: тут и ребенок, с малых лет обреченный на фабричную каторгу; и мать ребенка, бессильная спасти его не только от фабрики, но и- от побоев тирана-отца; и отец, который, оказывается, совсем не тиран, а просто замученный нуждой человек, срывающий на близких свою душевную боль. Боль эта вызвана тем, что, не успев вырваться из-под гнета помещика, он очутился в более лютых тисках кулака. И все трое хорошо понимают, что их беда имеет стихийный характер, что тут действует непреложный социальный закон, и даже мальчик вполне сознает, что отец не виноват в своем буйстве. Отсюда та краткая, но веская формула, которой он заканчивает весь разговор: «— Нет, не горяч — он купцу должен».
Вот каким огромным содержанием насыщены эти беглые строки, лишенные всякого внешнего пафоса.
Писатель, все красноречие которого не в словах, а исключительно в образах, не мог не казаться всевозможным Скабичевским и Утиным бесстрастным регистратором мимолетных явлений.


--->>>
Мои сайты
Форма входа
Электроника
Невский Ювелирный Дом
Развлекательный
LiveInternet
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0